— Миш-ша, беги…
— А, мать? — страшно взвыл дед.
Дверь распахнулась, в черную дыру ее вскочил дядя и тотчас, как грязь лопатой, был сброшен с крыльца.
Кабатчица отвела бабушку в комнату деда; скоро и он явился туда, угрюмо подошел к бабушке.
— Кость цела?
— Ох, переломилась, видно, — сказала бабушка, не открывая глаз. — А с ним что сделали, с ним?
— Уймись! — строго крикнул дед. — Зверь, что ли, я? Связали, в сарае лежит. Водой окатил я его… Ну, зол! В кого бы это?
Бабушка застонала.
— За костоправкой я послал, — ты потерпи! — сказал дед, присаживаясь к ней на постель. — Изведут нас с тобою, мать; раньше сроку изведут!
— Отдай ты им всё…
— А Варвара?
Они говорили долго: бабушка — тихо и жалобно, он — крикливо, сердито.
Потом пришла маленькая старушка, горбатая, с огромным ртом до ушей; нижняя челюсть у нее тряслась, рот был открыт, как у рыбы, и в него через верхнюю губу заглядывал острый нос. Глаз ее было не видно; она едва двигала ногами, шаркая по полу клюкою, неся в руке какой-то гремящий узелок.
Мне показалось, что это пришла бабушкина смерть; я подскочил к ней и заорал во всю силу:
— Пошла вон!
Дед неосторожно схватил меня и весьма нелюбезно отнес на чердак…
Я очень рано понял, что у деда — один бог, а у бабушки — другой.
Бывало — проснется бабушка, долго, сидя на кровати, чешет гребнем свои удивительные волосы, дергает головою, вырывает, сцепив зубы, целые пряди длинных черных шелковинок и ругается шёпотом, чтоб не разбудить меня:
— А, пострели вас! Колтун вам, окаянные…
Кое-как распутав их, она быстро заплетает толстые косы, умывается наскоро, сердито фыркая, и, не смыв раздражения с большого, измятого сном лица, встает перед иконами, — вот тогда и начиналось настоящее утреннее омовение, сразу освежавшее всю ее.
Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской божией матери, она широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:
— Богородица преславная, подай милости твоея на грядущий день, матушка!
Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала всё горячей и умиленнее:
— Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!..
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
— Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, мати господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!
С улыбкой в темных глазах и как будто помолодевшая, она снова крестилась медленными движениями тяжелой руки.
— Исусе Христе, сыне божий, буди милостив ко мне, грешнице, матери твоея ради…
Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.
Утром она молилась недолго; нужно было ставить самовар, — прислугу дед уже не держал; если бабушка опаздывала приготовить чай к сроку, установленному им, он долго и сердито ругался.
Иногда он, проснувшись раньше бабушки, всходил на чердак и, заставая ее за молитвой, слушал некоторое время ее шёпот, презрительно кривя тонкие темные губы, а за чаем ворчал:
— Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты всё свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя господь!
— Он поймет, — уверенно отвечала бабушка. — Ему что ни говори — он разберет…
— Чуваша проклятая! Эх вы-и…
Ее бог был весь день с нею, она даже животным говорила о нем. Мне было ясно, что этому богу легко и покорно подчиняется всё: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок.
Однажды балованный кот кабатчицы, хитрый сластена и подхалим, дымчатый, золотоглазый, любимец всего двора, притащил из сада скворца; бабушка отняла измученную птицу и стала упрекать кота:
— Бога ты не боишься, злодей подлый!
Кабатчица и дворник посмеялись над этими словами, но бабушка гневно закричала на них:
— Думаете: скоты бога не понимают? Всякая тварь понимает это, не хуже вас, безжалостные…
Запрягая ожиревшего, унылого Шарапа, она беседовала с ним:
— Что ты скучен, богов работник, а? Старенький ты…
Конь вздыхал, мотая головою.
И все-таки имя божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
Однажды кабатчица, поссорившись с дедом, изругала заодно с ним и бабушку, не принимавшую участия в ссоре, изругала злобно и даже бросила в нее морковью.
— Ну, и дура вы, сударыня моя, — спокойно сказала ей бабушка, а я жестоко обиделся и решил отомстить злодейке.
Я долго измышлял, чем бы уязвить больнее эту рыжую толстую женщину с двойным подбородком и без глаз.
По наблюдениям моим над междоусобицами жителей я знал, что они, мстя друг другу за обиды, рубят хвосты кошкам, травят собак, убивают петухов и кур или, забравшись ночью в погреб врага, наливают керосин в кадки с капустой и огурцами, выпускают квас из бочек, но — всё это мне не нравилось, нужно было придумать что-нибудь более внушительное и страшное.
Я придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над нею творило, запер его, сплясал на нем танец мести и, забросив ключ на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлепала меня, где подобает, вытащила на двор и послала на крышу за ключом. Удивленный ее отношением, я молча достал ключ и, убежав в угол двора, смотрел оттуда, как она освобождала пленную кабатчицу и как обе они, дружелюбно посмеиваясь, идут по двору.