Лицо у него — спокойное, глаза холодные, он молчалив и мало похож на мужика. На носу дощаника, растопырив ноги, стоит с багром в руках батрак Панкова, Кукушкин, растрепанный мужичонка в рваном армяке, подпоясанном веревкой, в измятой поповской шляпе, лицо у него в синяках и ссадинах. Расталкивая льдины длинным багром, он презрительно ругается:
— Сторонись… Куда лезешь…
Я сижу рядом с Ромасем под парусом на ящиках, он тихо говорит мне:
— Мужики меня не любят, особенно — богатые! Нелюбовь эту придется и вам испытать на себе.
Кукушкин положил багор поперек бортов, под ноги себе, говорит с восхищением, обратив к нам изувеченное лицо:
— Особо тебя, Антоныч, поп не любит…
— Это верно, — подтверждает Панков.
— Ты ему, псу рябому, кость в горле!
— Но есть и друзья у меня, — будут и у вас, — слышу я голос Хохла.
Холодно. Мартовское солнце еще плохо греет. На берегу качаются темные ветви голых деревьев, кое-где в щелях и под кустами горного берега лежит снег кусками бархата. Всюду на реке — льдины, точно пасется стадо овец. Я чувствую себя как во сне.
Кукушкин, затискивая в трубку табак, философствует:
— Положим, ты попу не жена, однако, по должности своей, он обязался любить всякую тварь, как написано в книгах.
— Кто это тебя избил? — спрашивает Ромась, усмехаясь.
— Так, какие-то темных должностей люди, наверно — жулики, — презрительно говорит Кукушкин. И — с гордостью: — Нет, меня, однова, антиллеристы били, это — действительно! Даже и понять нельзя — как я жив остался.
— За что били? — спрашивает Панков.
— Вчера? Али — антиллеристы?
— Ну — вчера?
— Да — разве можно понять, за что бьют? Народ у нас вроде козла, чуть что — сейчас и бодается! Должностью своей считают это — драку!
— Я думаю, — говорит Ромась, — за язык бьют тебя, говоришь ты неосторожно…
— Пожалуй, так! Человек я любопытного характера, навык обо всем спрашивать. Для меня — радость, коли новенькое что услышу.
Нос дощаника сильно ткнулся о льдину, по борту злобно шаркнуло. Кукушкин, покачнувшись, схватил багор. Панков с упреком говорит:
— А ты гляди на дело, Степан!
— А ты меня не разговаривай! — отпихивая льдины, бормочет Кукушкин. — Не могу я за один раз и должность мою исполнять и беседу вести с тобой…
Они беззлобно спорят, а Ромась говорит мне:
— Земля здесь хуже, чем у нас, на Украине, а люди — лучше. Очень способный народ!
Я слушаю его внимательно и верю ему. Мне нравится его спокойствие и ровная речь, простая, веская. Чувствуется, что этот человек знает много и что у него есть своя мера людей. Мне особенно приятно, что он не спрашивает — почему я стрелялся? Всякий другой, на его месте, давно бы уже спросил, а мне так надоел этот вопрос. И — трудно ответить. Чёрт знает, почему я решил убить себя. Хохлу я, наверное, отвечал бы длинно и глупо. Да мне и вообще не хочется вспоминать об этом, — на Волге так хорошо, свободно, светло.
Дощаник плывет под берегом, влево широко размахнулась река, вторгаясь на песчаный берег луговой стороны. Видишь, как прибывает вода, заплескивая и качая прибрежные кусты, а встречу ей по ложбинам и щелям земли шумно катятся светлые потоки вешних вод. Улыбается солнце, желтоносые грачи блестят в его лучах черной сталью оперения, хлопотливо каркают, строя гнезда. На припеке трогательно пробивается из земли к солнцу ярко-зеленая щетинка травы. Телу — холодно, а в душе — тихая радость и тоже возникают нежные ростки светлых надежд. Очень уютно весною на земле.
К полудню доплыли до Красновидова; на высокой, круто срезанной горе стоит голубоглавая церковь, от нее, гуськом, тянутся по краю горы хорошие, крепкие избы, блестя желтым тесом крыш и парчовыми покровами соломы. Просто и красиво.
Сколько раз любовался я этим селом, проезжая мимо его на пароходах.
Когда, вместе с Кукушкиным, я начал разгружать дощаник, Ромась, подавая мне с борта мешки, сказал:
— Однако — сила у вас есть!
И, не глядя на меня, спросил:
— А грудь — не болит?
— Нимало.
Я был очень тронут деликатностью его вопроса, — мне особенно не хотелось, чтоб мужики знали о моей попытке убить себя.
— Силенка — имеется, можно сказать — свыше должности, — болтал Кукушкин. — Какой губернии, молодчик? Нижегородской? Водохлебами дразнят вас. А еще — «Чай, примечай, отколе чайки летят» — это тоже про вас сложено.
С горы, по съезду, по размякшей глине, среди множества серебром сверкающих ручьев, широко шагал, скользя и покачиваясь, длинный, сухощавый мужик, босый, в одной рубахе и портах, с курчавой бородою, в густой шапке рыжеватых волос.
Подойдя к берегу, он сказал звучно и ласково:
— С приездом.
Оглянулся, поднял толстую жердь, другую, положил их концами на борта и, легко прыгнув в дощаник, скомандовал:
— Упрись ногами в концы жердей, чтоб не съехали с борта, и принимай бочки. Парень, иди сюда, помогай.
Он был картинно красив и, видимо, очень силен. На румяном лице его, с прямым, большим носом, строго сияли голубоватые глаза.
— Простудишься, Изот, — сказал Ромась.
— Я-то? Не бойся.
Выкатили бочку керосина на берег. Изот, смерив меня глазами, спросил:
— Приказчик?
— Поборись с ним, — предложил Кукушкин.
— А тебе опять рожу испортили?
— Что с ними сделаешь?
— С кем это?
— А — которые бьют…
— Эх ты! — сказал Изот, вздохнув, и обратился к Ромасю: — Телеги сейчас спустятся. Я вас издали увидал, — плывут. Хорошо плыли. Ты — иди, Антоныч, я послежу тут.