Детство. В людях. Мои университеты - Страница 183


К оглавлению

183

Я вспомнил эти дни много лет спустя, когда прочитал удивительно правдивый рассказ А. П. Чехова про извозчика, который беседовал с лошадью о смерти сына своего. И пожалел, что в те дни острой тоски не было около меня ни лошади, ни собаки и что я не догадался поделиться горем с крысами, — их было много в пекарне, и я жил с ними в отношениях доброй дружбы.

Около меня начал коршуном кружиться городовой Никифорыч. Статный, крепкий, в серебряной щетине на голове, с окладистой, заботливо подстриженной бородкой, он, вкусно причмокивая, смотрел на меня, точно на битого гуся перед рождеством.

— Читать любишь, слышал я? — спрашивал он. — Какие же книги, например? Скажем — жития святых али Библию?

И Библию читал я, и четьи-минеи, — это удивляло Никифорыча, видимо, сбивая его с толка.

— М-да? Чтение — законно полезное! А — графа Толстого сочинений не случалось читывать?

Читал я и Толстого, но — оказалось — не те сочинения, которые интересовали полицейского.

— Это, скажем так, обыкновенные сочинения, которые все пишут, а, говорят, в некоторых он против попов вооружился, — их бы почитать!

«Некоторые», напечатанные на гектографе, я тоже читал, но они мне показались скучными, и я знал, что о них не следует рассуждать с полицией.

После нескольких бесед на ходу, на улице, старик стал приглашать меня:

— Заходи ко мне на будку, чайку попить.

Я, конечно, понимал, чего он хочет от меня, но — мне хотелось идти к нему. Посоветовался с умными людьми, и было решено, что если я уклонюсь от любезности будочника, — это может усилить его подозрения против пекарни.

И вот — я в гостях у Никифорыча. Треть маленькой конуры занимает русская печь, треть — двуспальная кровать за ситцевым пологом, со множеством подушек в кумачовых наволоках, остальное пространство украшает шкаф для посуды, стол, два стула и скамья под окном. Никифорыч, расстегнув мундир, сидит на скамье, закрывая телом своим единственное маленькое окно, рядом со мною — его жена, пышногрудая бабенка лет двадцати, румяноликая, с лукавыми и злыми глазами странного, сизого цвета; ярко-красные губы ее капризно надуты, голосок сердито суховат.

— Известно мне, — говорит полицейский, — что в пекарню к вам ходит крестница моя Секлетея, девка распутная и подлая. И все бабы — подлые.

— Все? — спрашивает его жена.

— До одной! — решительно подтверждает Никифорыч, брякая медалями, точно конь сбруей. И, выхлебнув с блюдца чай, смачно повторяет:

— Подлые и распутные от последней уличной… и даже до цариц! Савская царица к царю Соломону пустыней ездила за две тысячи верст для распутства. А также царица Екатерина, хоша и прозвана Великой…

Он подробно рассказывает историю какого-то истопника, который в одну ночь с царицей получил все чины от сержанта до генерала. Его жена, внимательно слушая, облизывает губы и толкает ногою под столом мою ногу. Никифорыч говорит очень плавно, вкусными словами и, как-то незаметно для меня, переходит на другую тему:

— Например: есть тут студент первого курса Плетнев.

Супруга его, вздохнув, вставила:

— Некрасивый, а — хорош!

— Кто?

— Господин Плетнев.

— Во-первых — не господин, господином он будет, когда выучится, а покамест просто студент, каких у нас тысячи. Во-вторых — что значит — хорош?

— Веселый. Молодой.

— Во-первых — паяц в балагане тоже веселый…

— Паяц — за деньги веселится.

— Цыц! Во-вторых — и кобель кутенком бывает…

— Паяц — вроде обезьяны…

— Цыц, сказал я, между прочим! Слышала?

— Ну, слышала.

— То-то…

И Никифорыч, укротив жену, советует мне:

— Вот — познакомься-ко с Плетневым, — очень интересный!

Так как он видел меня с Плетневым на улице, вероятно, не один раз, я говорю:

— Мы знакомы.

— Да? Так…

В его словах звучит досада, он порывисто двигается, брякают медали. А я — насторожился: мне было известно, что Плетнев печатает на гектографе некие листочки.

Женщина, толкая меня ногою, лукаво подзадоривает старика, а он, надуваясь павлином, распускает пышный хвост своей речи. Шалости супруги его мешают мне слушать, и я снова не замечаю, когда изменился его голос, стал тише, внушительнее.

— Незримая нить — понимаешь? — спрашивает он меня и смотрит в лицо мое округленными глазами, точно испугавшись чего-то. — Прими государь-императора за паука…

— Ой, что ты! — воскликнула женщина.

— Тебе — молчать! Дура, — это говорится для ясности, а не в поношение, кобыла! Убирай самовар…

Сдвинув брови, прищурив глаза, он продолжает внушительно:

— Незримая нить — как бы паутинка — исходит из сердца его императорского величества государь-императора Александра Третьего и прочая, — проходит она сквозь господ министров, сквозь его высокопревосходительство губернатора и все чины вплоть до меня и даже до последнего солдата. Этой нитью всё связано, всё оплетено, незримой крепостью ее и держится на веки вечные государево царство. А полячишки, жиды и русские подкуплены хитрой английской королевой, стараются эту нить порвать где можно, будто бы они — за народ!

Грозным шепотом он спрашивает, наклоняясь ко мне через стол:

— Понял! То-то. Я тебе почему говорю? Пекарь твой хвалит тебя, ты, дескать, парень умный, честный и живешь — один. А к вам, в булочную, студенты шляются, сидят у Деренковой по ночам. Ежели — один, понятно. Но — когда много? А? Я против студентов не говорю — сегодня он студент, а завтра — товарищ прокурора. Студенты — хороший народ, только они торопятся роли играть, а враги царя — подзуживают их! Понимаешь? И еще скажу…

183