Вскоре я узнал, что пророка выслали из города по этапу. А за ним исчез Клещов — женился выгодно и переехал жить в уезд, где открыл шорную мастерскую.
…Я так усердно расхваливал песни шорника хозяину, что он сказал однажды:
— Надо сходить, послушать…
И вот он сидит за столиком против меня, изумленно подняв брови, широко открыв глаза.
По дороге в трактир он высмеивал меня и в трактире первые минуты всё издевался надо мной, публикой и удушливыми запахами. Когда шорник запел, он насмешливо улыбнулся и стал наливать пиво в стакан, но налил до половины и остановился, сказав:
— Ого… чёрт!
Рука его задрожала, он тихонько поставил бутылку и стал напряженно слушать.
— Д-да, брат, — сказал он, вздыхая, когда Клещов кончил петь, — действительно — поет… чёрт его возьми! Даже жарко стало…
Шорник снова запел, вскинув голову, глядя в потолок:
По дороге из богатого села
Чистым полем молодая девка шла…
— Поет, — пробормотал хозяин, качая головой и усмехаясь. А Клещов заливается, как свирель:
Отвечает красна девица ему:
— Сирота я, не нужна я никому…
— Хорошо, — шепчет хозяин, мигая покрасневшими глазами, — ф-фу, чёрт… хорошо!
Я смотрю на него и радуюсь; а рыдающие слова песни, победив шум трактира, звучат всё сильнее, краше, задушевнее:
Нелюдимо на селе у нас живут,
Меня, девку, на вечорки не зовут,
Ой, бедна я да одета не к лицу,
Не годна я, знать, удалу молодцу…
Сватал вдовый, во работницу себе —
Не хочу я покориться той судьбе!..
Хозяин мой бесстыдно заплакал, — сидит, наклонив голову, и шмыгает горбатым носом, а на колени ему капают слезы.
После третьей песни он сказал, взволнованный и словно измятый:
— Не могу больше сидеть тут — задыхаюсь, запахи же, чёрт… Едем домой!..
Но на улице он предложил:
— Айда, Пешков, в гостиницу, закусим и всё… Не хочется домой!..
Не торгуясь, сел в сани извозчика и всю дорогу молчал, а в гостинице, заняв столик в углу, сразу начал вполголоса, оглядываясь, сердито тоскуя:
— Разбередил меня этот козел… такую грусть нагнал… Нет, ты вот читаешь, рассуждаешь, а ты скажи — что за дьявольщина? Живешь, живешь, сорок лет прожито, жена, дети, а поговорить не с кем. Иной раз — так бы развернул душу, так бы заговорил обо всем, — а не с кем! С ней заговоришь, с женой — не доходит до нее… Да что — она? У ней — дети… ну, хозяйство, свое дело! Она моей душе чужая. Жена — друг до первого ребенка… как водится! Да она у меня, вообще… ну, ты сам видишь… ни в дудку, ни поплясать… неодушевленное мясо, чёрт вас возьми! Тоска, брат…
Он судорожно выпил холодное горькое пиво, помолчал, взбивая длинные волосы, и снова заговорил:
— Вообще, брат, люди — сволочь! Вот ты там с мужиками говоришь, то да се… я понимаю, очень много неправильного, подлого — верно, брат… Воры всё! А ты думаешь, твоя речь доходит? Ни перчинки! Да. Они — Петр, Осип — жулье! Они мне всё говорят — и как ты про меня выражаешься, и всё… Что, брат?
Я молчал, удивленный.
— То-то! — сказал хозяин, усмехаясь. — Ты правильно в Персию собирался, там хоть ничего не поймешь — чужой язык! А на своем языке — одни подлости!
— Осип рассказывает про меня? — спросил я.
— Ну да! А ты — что думал? Он больше всех говорит, болтун. Он, брат, хитрая штука… Нет, Пешков, слова не доходят. Правда? А на кой чёрт она? Это всё равно как снег осенью — упал на грязь и растаял. Грязи стало больше. Ты — лучше молчи…
Он пил пиво стакан за стаканом и, не пьянея, говорил всё более быстро, сердито:
— Пословица говорит: слово — не долото, а молчание — золото. Эх, брат, тоска, тоска… Верно он пел: «Нелюдимо на селе у нас живут». Сиротство человечье…
Оглянувшись, он понизил голос и сказал:
— Вот — нашел было я себе… сердечного друга — женщина тут одна встретилась, вдова, мужа у нее в Сибирь осудили за фальшивые деньги — сидит здесь, в остроге. Познакомился я с ней… денег у нее ни копейки, ну, она и того, знаешь… сводня меня познакомила с ней… Присматриваюсь — что за милый человек! Красавица, знаешь, молодая… просто — замечательно! Раз, два… потом я ей и говорю: как же это, говорю, муж у тебя — жулик, сама ты себя нечестно держишь — зачем же ты в Сибирь за ним? А она, видишь ли, за ним идет, на поселение, да-а… И вот она говорит мне: каков, говорит, он ни есть, а я его люблю, для меня он хорош! Может, он это из-за меня согрешил? А я с тобою грешу — для него, ему, говорит, деньги нужны, он — дворянин и привык жить хорошо. Кабы, говорит, я одна была, я бы жила честно. Вы, говорит, тоже хороший человек и нравитесь мне очень, но только не говорите со мной про это… Чёрт!.. Отдал я ей всё, что было с собой — восемьдесят рублей с чем-то, — и говорю: извините, говорю… я не могу больше с вами, не могу! Ушел, да — вот…
Помолчав и вдруг опьянев, опустившись, он пробормотал:
— Шесть раз был у нее… Ты не можешь понять, что это такое! Я, может быть, еще шесть раз к ее квартире подходил… войти — не решался… не мог! Теперь она — уехала…
Он положил руки на стол и шёпотом, двигая пальцами, сказал:
— Не дай бог опять встречу ее… не дай бог! Тогда — всё к черту! Идем домой… идем!
Пошли; он пошатывался и ворчал:
— Вот как, брат…
Меня не удивила история, рассказанная им, — мне давно казалось, что с ним случится что-нибудь необычное.
Но я был очень подавлен всем, что он сказал о жизни, особенно его словами про Осипа.