— Сделай милость, посоветуй ты нам, — просили они его; но после одной из таких просьб, когда Осип отошел, каменщик тихо сказал Григорию:
— Еретик.
А Григорий, усмехаясь, добавил:
— Паяц.
Штукатур дружески предупреждал меня:
— Ты гляди, Максимыч, — со стариком надо жить осторожно, он тебя в один час вокруг пальца обернет! Этакие вот старички едучие — избави боже до чего вредны!
Я ничего не понимал.
Мне казалось, что самый честный и благочестивый человек — каменщик Петр; он обо всем говорил кратко, внушительно, его мысль чаще всего останавливалась на боге, аде и смерти.
— Эх, ребята-братцы, как ни бейся, на что ни надейся, а гроба да погоста никому не миновать стать!
У него постоянно болел живот, и бывали дни, когда он совсем не мог есть; даже маленький кусочек хлеба вызывал у него боли до судорог и мучительную тошноту.
Горбатый Ефимушка казался тоже очень добрым и честным, но всегда — смешным, порою — блаженным, даже безумным, как тихий дурачок. Он постоянно влюблялся в разных женщин и обо всех говорил одними и теми же словами:
— Прямо скажу: не баба, а цветок в сметане, ей-бо-о!
Когда бойкие кунавинские мещанки приходили мыть полы в лавках, Ефимушка спускался с крыши и, становясь где-нибудь в уголок, мурлыкал, прищурив серые живые глаза, растягивая большой рот до ушей.
— Экую бабочку ядреную привел мне господь; этакая радость низошла до меня; ну, и что же это за цветок в сметане, да и как же мне судьбу благодарить за этакий подарок? Да я от такой красоты жив — сгорю!
Сначала бабы смеялись над ним, покрикивая одна другой:
— Глядите-ко, как горбатый тает, а — батюшки!
Насмешки нимало не задевали кровельщика, его скуластое лицо становилось сонным, он говорил, точно в бреду, сладкие слова текли пьяным потоком и заметно опьяняли женщин. Наконец какая-нибудь, постарше, говорила удивленно подругам:
— Вы послушайте, как мужик мается, чисто молодой парень!
— Птицей поет…
— Али нищим на паперти, — не сдавалась упрямая.
Но Ефимушка не был похож на нищего; он стоял крепко, точно коренастый пень, голос его звучал всё призывнее, слова становились заманчивей, бабы слушали их молча. Он действительно как бы таял ласковой, дурманной речью.
Кончалось это тем, что во время паужина или после шабаша он, покачивая тяжелой, угловатой головою, говорил товарищам изумленно:
— Ну, и какая же бабочка сладкая да милая, — первой раз в жизни коснулся эдакой!
Рассказывая о своих победах, Ефимушка не хвастался, не насмешничал над побежденной, как всегда делали другие, он только радостно и благодарно умилялся, а серые глаза его удивленно расширялись.
Осип, покачивая головою, восклицал:
— Ах ты, неистребимый мужчина! Который тебе годок пошел?
— А годов мне — четыре на сорок. Да это — ничего! Я сегодня лет на пяток помолодел, как в реке искупался, в живой воде, оздоровел весь, на сердце — покойно! Нет — ведь какие женщины бывают, а?
Каменщик сурово говорил ему:
— Как шагнешь за пятый десяток, гляди, — горько-солоны будут тебе похабные привычки твои!
— Бесстыдник ты, Ефимушка, — вздыхал Григорий Шишлин.
А мне казалось, что красавец завидует удаче горбатого.
Осип смотрел на всех из-под ровненько закрученных серебряных бровей и балагурил:
— У всякой Машки — свои замашки, эта любит чашки да ложки, а другая — пряжки да сережки, а — все Машки будут бабушки…
Шишлин был женат, но жена у него оставалась в деревне, он тоже засматривался на поломоек. Все они были легко доступны, каждая «прирабатывала»; к этому роду заработка в головной слободе относились так же просто, как ко всякой иной работе. Но красавец мужик не трогал женщин, он только смотрел на них издали особенным взглядом, точно жалея кого-то, себя или их. А когда они сами начинали заигрывать с ним, соблазняя его, он, сконфуженно посмеиваясь, уходил прочь.
— Ну вас…
— Что ты, чудачок? — удивлялся Ефимушка. — Разве можно случай терять?
— Я — женатый, — напоминал Григорий.
— Да разве жена узнает?
— Жена всегда узнает, ежели нечестно жил, ее, брат, не обманешь!
— Да как узнает?
— Это мне неизвестно — как, а — должна узнать, ежели сама она честно живет. А ежели я честно живу, а она согрешит — я про нее узнаю…
— Да как? — кричит Ефимушка, но Григорий спокойно повторяет:
— Это мне неизвестно.
Кровельщик возмущенно разводит руками.
— Вот — пожалуйте! Честно, неизвестно… Эх ты, голова!
Рабочие Шишлина, семь человек, относились к нему просто, не чувствуя в нем хозяина, а за глаза называли его теленком. Являясь на работу и видя, что они ленятся, он брал соколок, лопату и артистически принимался за дело сам, ласково покрикивая:
— Наддай, ребятки, наддай!
Однажды, исполняя сердитое поручение хозяина моего, я сказал Григорию:
— Плохие у тебя работники…
Он как будто удивился:
— Да ну?
— Эту работу надо бы еще вчера до полудня кончить, а они и сегодня не успеют…
— Это верно — не успеют, — согласился он и, помолчав, осторожно сказал:
— Я, конешно, вижу, да совестно подгонять их — ведь всё свои, из одной деревни со мной. Опять же и то возьми: наказано богом — в поте лица ешь хлеб, так что — для всех наказано, для тебя, для меня. А мы с тобой мене их трудимся, ну — неловко будто подгонять-то их…
Он жил задумчиво; идет по пустым улицам Ярмарки и вдруг, остановясь на одном из мостов Обводного канала, долго стоит у перил, глядя в воду, в небо, в даль за Оку. Настигнешь его, спросишь: