Почти каждый день говорили:
— Надо бы его в больницу свезти!
Но сначала у Давидова оказался просроченным паспорт, потом ему стало лучше, а под конец решили:
— Всё равно скоро умрет!
Он и сам обещал:
— Я — скоро!
Он был тихий юморист и тоже всегда старался разогнать злую скуку мастерской шуточками, — свесит вниз темное костлявое лицо и свистящим голосом возглашает:
— Народ, слушай голос вознесенного на полати…
И складно говорил грустную чепуху:
На полатях я живу,
Просыпаюсь рано,
И во сне и наяву
Едят меня тараканы…
— Не унывает! — восхищалась публика.
Иногда я с Павлом забирался к нему, — он шутил натужно:
— Чем потчевать, дорогие гости? Паучка свеженького — не желаете?
Умирал он медленно, и это очень надоело ему; он говорил с искренней досадой:
— Никак не могу помереть, просто беда!
Его бесстрашие перед смертью очень пугало Павла, он будил меня по ночам и шептал:
— Максимыч, кажись, помер он… Вот помрет ночью, а мы будем лежать под ним, ах, господи! Боюсь я покойников…
Или говорил:
— Ну, что жил, зачем? Двадцать лет не минуло, а уж умирает…
Однажды, лунною ночью, он разбудил меня и, глядя испуганно вытаращенными глазами, сказал:
— Слушай!
На полатях хрипел Давидов, торопливо и четко говоря:
— Дай-ко сюда, да-ай…
Потом начал икать.
— Умирает, ей-богу, вот увидишь! — волновался Павел.
Я весь день возил на себе снег со двора в поле, очень устал, мне хотелось спать, но Павел просил меня:
— Не спи, пожалуйста, Христа ради, не спи!
И вдруг, вскочив на колени, неистово закричал:
— Вставайте, Давидов помер!
Кое-кто проснулся, с постелей поднялось несколько фигур, раздались сердитые вопросы.
Капендюхин влез на полати и удивленно сказал:
— В сам-деле умер будто… хоша — тепленький…
Стало тихо. Жихарев перекрестился и, кутаясь в одеяло, сказал:
— Ну что ж, царство ему небесное!
Кто-то предложил:
— В сени бы его вынести…
Капендюхин слез с полатей, поглядел в окно.
— Пускай полежит до утра, он и живой не мешал никому…
Павел, спрятав голову под подушку, рыдал.
А Ситанов — не проснулся.
Таяли снега в поле, таяли зимние облака в небе, падая на землю мокрым снегом и дождем; всё медленнее проходило солнце свой дневной путь, теплее становился воздух, казалось, что пришло уже весеннее веселье, шутливо прячется где-то за городом в полях и скоро хлынет на город. На улицах — рыжая грязь, около панелей бегут ручьи, на проталинах Арестантской площади весело прыгают воробьи. И в людях заметна воробьиная суетливость. Над весенним шумом, почти непрерывно с утра до вечера, течет великопостный звон, покачивая сердце мягкими толчками, — в этом звоне, как в речах старика, скрыто нечто обиженное, кажется, что колокола обо всем говорят с холодным унынием: «Было-о, было это, было-о…»
В день моих именин мастерская подарила мне маленький, красиво написанный образ Алексия — божия человека, и Жихарев внушительно сказал длинную речь, очень памятную мне.
— Кто ты есть? — говорил он, играя пальцами, приподняв брови. — Не больше как мальчишка, сирота, тринадцати годов от роду, а я — старше тебя вчетверо почти и хвалю тебя, одобряю за то, что ты ко всему стоишь не боком, а лицом! Так и стой всегда, это хорошо!
Говорил он о рабах божьих и о людях его, но разница между людьми и рабами осталась непонятной мне, да и ему, должно быть, неясна была. Он говорил скучно, мастерская посмеивалась над ним, я стоял с иконою в руках, очень тронутый и смущенный, не зная, что мне делать. Наконец Капендюхин досадливо крикнул оратору:
— Да перестань отпевать его, вон у него даже уши посинели.
Потом, хлопнув меня по плечу, тоже похвалил:
— Хорошо в тебе то, что ты всем людям родня, — вот что хорошо! И не то что бить тебя, а и обругать — трудно, когда и есть за что!
Все смотрели на меня хорошими глазами, ласково высмеивая мое смущение, еще немножко — и я бы, наверное, разревелся от неожиданной радости чувствовать себя человеком, нужным для этих людей. А как раз в это утро в лавке приказчик сказал Петру Васильеву, кивая на меня головой:
— Неприятный мальчишка и ни к чему не способный!
Как всегда, я с утра ушел в лавку, но после полудня приказчик сказал мне:
— Иди домой, свали снег с крыши амбара и набивай погреб…
О том, что я именинник, он не знал; я был уверен, что и никто не знает об этом. Когда кончилась церемония поздравлений в мастерской, я переоделся, убежал на двор и залез на крышу сарая сбрасывать плотный, тяжелый снег, обильный в эту зиму. Но, взволнованный, я позабыл отворить дверь погреба и завалил ее снегом. Соскочив на землю и видя эту ошибку, я тотчас принялся откидывать снег от двери; сырой, он крепко слежался; деревянная лопата с трудом брала его, железной не было, и я сломал лопату как раз в тот момент, когда в калитке появился приказчик; оправдалась русская пословица: «За радостью горе по пятам ходит».
— Та-ак, — насмешливо сказал приказчик, подходя ко мне.
— Эх ты, работник, чёрт бы тебя побрал! Вот хвачу тебя по безумной твоей башке…
Он замахнулся на меня стержнем лопаты, я отодвинулся и сказал сердито:
— Да ведь я не в дворники нанялся к вам…
Он швырнул палкой в ноги мне, я схватил ком снега и угодил ему в лицо; он убежал, фыркая, а я, бросив работу, ушел в мастерскую. Через несколько минут сверху сбежала его невеста, вертлявая девица в прыщах на пустом лице.