— Мамаша, да не орите вы! Жить нельзя…
«Пропала книга, изорвут», — думал я.
За утренним чаем меня судили. Хозяин строго спрашивал:
— Где ты взял книгу?
Женщины кричали, перебивая друг друга, Виктор подозрительно нюхал страницы и говорил:
— Духами пахнет, ей-богу…
Почему-то я не мог сказать правду и сказал, что книга взята мною у Сидорова, денщика полкового священника.
— Отнеси ему, и чтоб этого никогда больше не было! — сказал хозяин.
Узнав, что книга принадлежит священнику, они все еще раз осмотрели ее, удивляясь и негодуя, что священник читает романы, но все-таки это несколько успокоило их, хотя хозяин еще долго внушал мне, что читать — вредно и опасно.
— Вон они, читатели-то, железную дорогу взорвали, хотели убить…
Хозяйка сердито и пугливо крикнула мужу:
— Ты с ума сошел! Что ты ему говоришь?
Я отнес Монтепэна солдату, рассказал ему, в чем дело, — Сидоров взял книгу, молча открыл маленький сундучок, вынул чистое полотенце и, завернув в него роман, спрятал в сундук, сказав мне:
— Не слушайся их — приходи ко мне и читай, я никому не скажу! А если придешь — нет меня, ключ висит за образом, отопри сундук и читай…
Отношение хозяев к книге сразу подняло ее в моих глазах на высоту важной и страшной тайны. То, что какие-то «читатели» взорвали где-то железную дорогу, желая кого-то убить, не заинтересовало меня, но я вспомнил вопрос священника на исповеди, чтение гимназиста в подвале, слова Смурого о «правильных книгах» и вспомнил дедовы рассказы о чернокнижниках-фармазонах:
«А при Благословенном государе Александре Павлыче дворянишки, совратясь к чернокнижию и фармазонству, затеяли предать весь российский народ римскому папе, езуиты! Тут Аракчеев-генерал изловил их на деле да, не взирая на чины-звания, — всех в Сибирь в каторгу, там они и исхизли, подобно тле…»
Вспоминался «умбракул, распещренный звездами», «Гервасий» и торжественные, насмешливые слова:
«Профаны, любопытствующие знать наши дела! Никогда слабые ваши очи не узрят оных!»
Я чувствовал себя у порога каких-то великих тайн и жил, как помешанный. Хотелось дочитать книгу, было боязно, что она пропадет у солдата или он как-нибудь испортит ее. Что я скажу тогда закройщице?
А старуха, зорко следя, чтобы я не бегал к денщику, грызла меня:
— Книжник! Книжки-то вон распутству учат, вон она, книгочея, до чего дошла, — на базар сама сходить не может, только с офицерами путается, днем принимает их, я зна-аю!
Мне хотелось кричать:
«Это неправда! Она не путается…»
Но я боялся защищать закройщицу — вдруг старуха догадается, что книга-то ее?
Несколько дней мне жилось отчаянно плохо; мною овладела рассеянность, тревожная тоска, я не мог спать, в страхе за судьбу Монтепэна, и вот однажды кухарка закройщицы, остановив меня на дворе, сказала:
— Принеси книгу!
Я выбрал время после обеда, когда хозяева улеглись отдыхать, и явился к закройщице сконфуженный, подавленный.
Она встретила меня такая же, какою я ее встретил в первый раз, только одета иначе: в серой юбке, черной бархатной кофте, с бирюзовым крестом на открытой шее. Она была похожа на самку снегиря.
Когда я сказал ей, что не успел прочитать книгу и что мне запрещают читать, у меня от обиды и от радости видеть эту женщину глаза налились слезами.
— Ф-фу, какие глупые люди! — сказала она, сдвинув топкие брови. — А еще у твоего хозяина такое интересное лицо. Ты погоди огорчаться, я подумаю. Я напишу ему!
Это меня испугало, я объявил ей, что солгал хозяевам, сказал, что книга взята не у нее, а у священника.
— Не надо, не пишите! — просил я ее. — Они будут смеяться над вами, ругать вас. Вас ведь никто не любит во дворе, все осмеивают, говорят, что вы дурочка и у вас не хватает ребра…
Выпалив всё это, я тотчас понял, что сказал лишнее и обидное для нее, — она закусила верхнюю губу и хлопнула себя по бедру, как будто сидела верхом на лошади. Я смущенно опустил голову, желая провалиться сквозь землю, но закройщица повалилась на стул и весело захохотала, повторяя:
— Ой, как глупо… как глупо! Но что же делать? — спросила она сама себя, пристально разглядывая меня, а потом, вздохнув, сказала: — Ты очень странный мальчик, очень…
Взглянув в зеркало рядом с нею, я увидал скуластое, широконосое лицо с большим синяком на лбу, давно не стриженные волосы торчали во все стороны вихрами, — вот это и называется «очень странный мальчик»?.. Не похож странный мальчик на фарфоровую тонкую фигурку…
— Ты не взял тогда денежку, которую я дала. Почему?
— Мне не надо.
Она вздохнула.
— Ну, что ж делать! Если тебе позволят читать, приходи, я тебе дам книги…
На подзеркальнике лежали три книги; та, которую я принес, была самая толстая. Я смотрел на нее с грустью. Закройщица протянула мне маленькую розовую руку.
— Ну, прощай!
Я осторожно дотронулся до ее руки и быстро ушел.
А пожалуй, верно говорят про нее, что она ничего не знает, — вот двугривенный назвала денежкой, точно ребенок.
Но это мне нравилось…
И грустно и смешно вспоминать, сколько тяжелых унижений, обид и тревог принесла мне быстро вспыхнувшая страсть к чтению!
Книги закройщицы казались страшно дорогими, и, боясь, что старая хозяйка сожжет их в печи, я старался не думать об этих книгах, а стал брать маленькие разноцветные книжки в лавке, где по утрам покупал хлеб к чаю.
Лавочник был очень неприятный парень — толстогубый, потный, с белым дряблым лицом, в золотушных шрамах и пятнах, с белыми глазами и коротенькими, неловкими пальцами на пухлых руках. Его лавка являлась местом вечерних собраний для подростков и легкомысленных девиц улицы; брат моего хозяина тоже почти каждый вечер ходил к нему пить пиво и играть в карты. Меня часто посылали звать его к ужину, и я не однажды видел в тесной, маленькой комнатке за лавкою придурковатую румяную жену лавочника сидевшей на коленях Викторушки или другого парня. Это, видимо, не обижало лавочника; не обижался он и тогда, когда его сестру, которая помогала ему торговать в лавке, крепко обнимали певчие, солдаты и все, кому это нравилось. Товару в лавочке было немного, он объяснял это тем, что дело у него новое, — он не успел наладить его, хотя лавка была открыта еще осенью. Он показывал гостям и покупателям грязные картинки, давал — желающим — списывать бесстыдные стихи.